Print This Post

    Андрей Иванов. Киркенес. Новые арабески

    Новые oблака
    1-2/2019 (81-82) 10.02.2019, Таллинн, Эстония

    паук и муха

    В отличие от Джойса, который не смог бы писать об Ирландии, если бы вернулся в нее (паук за пределами своей паутины), я, благодаря изменениям, которые произошли в Эстонии, могу жить и писать в моей паутине (я — паук и муха, охотник и жертва); пришлось провести пять лет в Дании и Норвегии, чтобы это понять.
    Перечитывал главу («Книга воспоминаний»), где Майя и повествователь делают обыски в кабинетах отцов: кажется, что Надаш пишет для людей начисто лишенных воображения, напр., мне достаточно было бы и нескольких намеков, чтобы вообразить все то, что он расписывает подробно, впрочем у него таких мест много (замедление письма у Зебальда[1]); читать с девочкой письма любовниц ее отца — в высшей степени эротично (много подростковой эротики). Вот если б Беккет и Лючия встретились не в середине, а в начале двадцатых — в 1920-м ей было тринадцать, ему — четырнадцать, по возрасту они укладываются в обстоятельства главы «Пожарище» («Книга воспоминаний»); если б они решили устроить небольшой обыск в письменном столе Джойса, то можно было бы представить… зачем же тут сослагательное наклонение?! Я так и вижу, как Лючия и Сэмюэл читают письма Норы и Джеймса — те, что они писали во время отлучек Джойса в Ирландию (пытался издать «Дублинцев», запустить первый в Ирландии кинотеатр Volta Cinematographe, не совсем безуспешно). Нора и Джеймс (Nora und James: die Liebenden) договорились, что будут разжигать друг в друге страсть очень фривольными письмами… Нет, чересчур мягко сказано, то были настоящие порнографические новеллы, полные садо-мазохистских фетишей и деталей самого гротескного характера! Джеймс просил Нору, чтобы она дала волю своему воображению (ты превосходно справляешься с моим членом, когда держишь его в руках, ты его держишь так, точно он принадлежал тебе от рождения, будто он убежал от тебя, и вот ты его нашла и вернула, свою собственность, так возьми же и опиши, что ты чувствуешь, когда ты держишь мой член). Они затеяли эту переписку, чтобы избежать неприятности, — Джойс как-то привез сифилис из своего путешествия в Дублин[2]. Дабы история с венерическим заболеванием не повторилась, Нора должна была сочинять грязные описания своих актов мастурбации, изливать на Джеймса потоки непристойностей, чтение которых способствовало «развлечениям елдачком»[3]. Несмотря на то что Нора Барнакль никакого отношения к литературе не имела (она была официанткой, когда Джеймс ее встретил), ей многое удавалось и в письмах, она взгромождалась на него, ползала по нему, елозя ляжками, терлась своей влажной пизденкой о его взбухший член, она выдавливала из него капли, слизывала языком, каталась по нему грудями, как бронетанкетка по хлипкому мостику, слыша, как под ней похрустывают хрупкие косточки гения, а он в ответ рассказывал ей, что хочет ее видеть с огромными грудями и крутой задницей, в кожаных корсетах и высоких сапогах. К сожалению, это все, что помню из тех писем, были там, кажется, и хлыст, и плеть, и годмише с резиновым набалдашником в пупырышках, и поза Аристотеля. Если бы Сэмюэл и Лючия почитали те письма вдвоем при соответствующих обстоятельствах, то Беккет породнился бы с Джойсами и вряд ли написал бы свои пьесы (не говоря о романах) — Джеймс сожрал бы его с потрохами.


    Крепка курва!

    Ох и крепкая травка у наших узбеков! Вот так торкнуло; настоящий сон наяву. Плохо выспался, поэтому, наверное. Ни в чем не уверен, ни в чем не уверен…
    Длинные смены, много фур и беготни, эти туши, они болтаются на крючьях, цепи скрипят, мне слышатся голоса, кажется, будто свиные туши постанывают. Мы сели и за кружкой чая выдули один на троих, и я наверное тянул чуть сильней, чем стоило, напасы длинней делал. Покурил, пошел умываться, и началось перед зеркалом, голый по пояс, у меня в голове вдруг включается внутреннее кино: я оказываюсь в воображении на вечеринке у Леонида. Своеобразный сон наяву. Наверное, из-за гула в голове; или от всей этой кутерьмы. Моюсь и стараюсь не обращать внимания, мысленно отгоняю наваждение. Торопливо, под краном, чтобы не идти в общий непереносимый душ. Атмосфера очень похожа на армию или спортивную турбазу. Вокруг снуют мужики, с мочалками в душ, гомонят, смеются, обмахивались полотенцами уже помывшиеся. Наша смена закончена, новая начинается. И меня разрывает: одной ногой я в гардеробной Пыргумаа, другой на вечеринке в доме у Леонида. Может быть, в моем сознании произошел отчаянный побег от реальности, я внутренне выстрелил осколок моей личности туда, где мог бы находиться, если бы принял предложение Леонида и поехал с Леной в их загородный дом. Я там был только раз, мне все не понравилось, мне показалось, все это не настоящее, а какое-то деланное, показное: вот так дескать нужно жить, хотели они — Света и Леонид — всем показать. Высокий потолок, в комнатах можно запросто играть в хоккей с мячом, я не знаю, сколько там комнат, восемь или девять, и все просторные со сквозными круглыми окнами, с колоннами, в каминном зале два плетеных кресла с пледами, подушечки с изумленными котиками, фантастическая кухня с баром и двойным холодильником до потолка и винной стойкой, коридоры с арками, повсюду хитрые лампочки, плитка, картинки висят, в гостиной стеклянная стена, которая раздвигается и выводит прямо в сад, где дом продолжается террасой и высоким ограждением из полимерной лозы, с кустами, плющом, деревьями — и соседей не видать! Находясь там, я боролся с чувством вины за все то, что ему наговорил прежде, и прочее (Светлана вела себя так, как если бы ничего между нами не было, и скорей всего никто не знал); я боролся с чувством неловкости за него: если бы у меня откуда-нибудь взялись деньги на такой дом, я бы, несомненно, чувствовал стыд: я и такой дом — несовместимы.
    В моем воображении я гуляю по его дому, вижу гостей, наших общих знакомых, слышу фрагменты их бесед, сам кому-то что-то говорю, мы выпиваем, чокаемся, здороваемся кивками; в какой-то момент, как обычно, я пытаюсь улизнуть с сигаретой, внезапно хозяин дома всех зазывает в гостиную комнату, где у него на стене большой плазменный телевизор, Леонид громко объявляет, что сейчас будет трансляция с литературной лондонской ярмарки: где в составе эстонской делегации находится сейчас наш общий знакомый, — и произносит мое имя, несмотря на то что я стою рядом с ним и смотрю на экран. Все хлопают, улюлюкают, смеются, я улыбаюсь нерешительно, но тоже хлопаю, кто-то хмыкает и говорит «ну-ну», я в недоумении оглядываюсь, хочу увидеть того, кто хмыкнул, хочу посмотреть в глаза тому, кто пренебрежительно вякнул «ну-ну», но вокруг меня ясные светлые лица людей заинтересованных и с одобрением смотрящих на экран, все с нетерпением ждут появления картинки, человек в студии нервничает, говорит быстро и напряженно: мы ждем прямого включения из Лондона, наши лучшие космонавты… — я подумал, что ослышался, но человек в студии шутит, он смеется — …литературные космонавты, посланцы в космос… — очень смешно, и вдруг включается… Я сразу узнаю павильоны Олимпии[4], этот свет, льющийся откуда-то с неба, и гомон голосов и шорох шагов, который раскатисто заполняет грандиозную раковину выставочного зала. Меня охватывает волнение. Ранняя весна: магнолии, повсюду магнолии — они включились как лампочки, только потеплело, и они сразу распустились, как фонарики… Я чувствую, что я в Лондоне, и вместе с тем я нахожусь здесь, рядом с гостями Леонида, я на них поглядываю. Все притихли. Я на Oxford Street. Это фрактальный сон наяву! Я вижу психа. Бородатый гигант метра два. Я его видел той весной. Все такой же замызганный. С грязным спальным мешком через плечо. В черных очках. Похож на Карима Абдула Джаббара. Он идет и кричит:

    I’m fucking tired of you people!
    Yeah I am tired
    Tired of your intergalactic
    fascist
    conspiracy, heh!
    Enough is enough, eh!

    Агрессивный, глазами мечет молнии. Я стараюсь пройти мимо. Он впивается в меня своими кровавыми глазищами — я отступаю. Он нависает надо мной — у меня внутри стухло яйцо. Он корчит кислую морду. Он передразнивает меня. Ему тошно на меня смотреть. Он отворачивается и выплескивает вопль:
    I’m tired of your
    intergalactic
    hypocritical
    fascist
    community, eh!
    I am fuckin’ tired,
    tired,
    ayeh!

    Я тороплюсь и, как во сне, оказываюсь на Regent Street.
    Иду по спирали — длинная шумная многолюдная Regent Street. Двадцать лет назад я отправлял на эту массивную улицу первую рукопись моего дохлого «Ханумана». Я даже представить себе из моего кэмпа не мог, куда я отправляю рукопись. Это был выстрел фантастический по дерзости. Ни в какое сравнение с V-2. Рукопись тогда была намного короче. Masterpiece! Они мне ответили: это шедевр! Я так обрадовался: покажи дурачку пальчик — он и пустится вскачь. Ниже оговорки: мы можем вас напечатать только при одном условии: заплати, козел, пять штук фунтов стерлингов… — мэн, это издевательство, хэх! — я знаю, Ханни, а что поделать, — они так всем отвечают, лишь бы сбрить кусочек, — с паршивой овцы хоть шерсти клок, — даже с таких как мы, они стригли тысячами и не распространяли, не выполняли требований, Minerva press publishers, когда-то занимала два этажа в одном из этих зданий, здесь, на Regent Street, а потом Минерва пошла на дно, авторы собрались и засудили ее, тысячи авторов. Я наверное сейчас на этой улице единственный, кто сюда отправлял рукопись, с нелепыми надеждами, — на что я рассчитывал?
    Столько народу, столько народу… Нет, наверняка не единственный я такой кретин найдется среди них хотя бы один кто тоже отправлял сюда рукопись… Такой же идиот, как я, у которого в голове свой Хануман Ханумим Ханумбад Hanumfuckingsickinhisfuckinghead
    Они и представления не имели, откуда им прислали флоппи-диск, тогда были флоппи, очень ненадежная штучка, я покупал специальную коробочку и пакет, ха-ха-ха, какой осел я был, как смешно, какие кретины там были, они мне прислали книги, такие красивые образцы книг, вот уже показался Оксфордский круг, давай давай, ноги ноги, они мне прислали книгу женщины которую похитил насильник Another Cow так называлась книга образцы статей вот дескать посмотрите как мы это делаем на красивой бумаге да письма тоже были на такой бумаге я такой больше никогда нигде не видел просто не бывает такой бумаги один раз в жизни а потом ты платишь пять штук и больше никогда не видишь такой бумаги адьё и можешь пить кофе в уголке и думать что тебя издали вот на этой улице и у тебя есть письма подтверждающие факт что тебя поимели но поимели на очень красивой бумаге просто на фантастической бумаге.
    И вот я здесь, а издательства больше нет. Я есть, а конторы этой Минерва пресс, ее нет!
    Издательство разнесли, как Бастилию, сумасшедшие авторы.
    Cafe Royal, где Холмсу по башке дали, есть, а Минервы — нет.
    Ха-ха-ха! Молодцы писатели!
    Они устали терпеть, they grew sick and tired of their lies and deceptions, heh! Они организованно подали на Минерву в суд, она извивалась несколько лет, а потом сдохла. Надо было знать меру, всегда надо знать меру…
    Oxford circus, men, спускаемся вниз, чертовы ступеньки колени ступеньки, чертовы издатели, воет как в пещере Эола, ветер, труба, Minerva press fucking publishers вылетели в трубу спускаемся на дно, они растворились как в кислоте, авторы хуже маньяков, ни один издатель не должен об этом забывать, спать с телохранителями, один у изголовья сикх с кинжалом за поясом другой в ногах джеймс бонд с пистолетом, чтоб стояли как часовые, на всяк случ, а кто его знает, какой-нибудь автор вроде того парня с Oxford street I’m fucking tired of your intergalactic hypocritical publishing!
    Я лечу по трубе. Я плыву по кенсигтонским улочкам, приближаюсь к входу в Олимпию, предъявляю пропуск, который болтается у меня на груди, втекаю вместе с ручейком посетителей в огромный зал, меня переполняют эмоции. Я смотрю на экран. Показывают стенды, дорожки, книги. Глаз камеры скользит по лицам, много людей, очень много — потоки, толпы, лестницы заполнены, очереди за автографом, весь зеленый павильон фэнтези, на котором нарисованы очаровательные эльфы, переполнен счастливыми резвыми детьми. Мы видим вышагивающих персонажей из сказок. Мы видим известную писательницу на огромном экране, рядом с ней импозантный журналист с каверзной ухмылкой. На стенах гигантские портреты, постеры бестселлеров, рекламы, портреты, персонажи комиксов и мультфильмов. Подносят микрофон к знакомому лицу, пожилой писатель, лысый, аккуратный, стильный, его что-то спрашивают, осклабившись, худенький человек что-то порывисто отвечает. Не слышно. Голоса прорываются сквозь шум и гвалт. Писатель улыбается, он уверен в себе, отмечаю я, и все вокруг меня кивают, шепчут друг другу: уверенно держится, да, настоящий писатель, вы его читали, нет, а вы, да, я что-то читал, я видел, как он давал у нас интервью, что он сказал, очень хорошо говорит, молодец, да, молодец; вопросы, вопросы, им конца нет, писатель отвечает, то и дело поглаживая холеную бородку, на пальце кольцо, особенное серебряное кольцо, где-то такое видел; камера движется дальше: полки, книги, лотки, руки трогают книги, страницы, пальцы, страницы, лица, улыбки, микрофон, губы, глаза, книги, поправляет галстук, еще лицо, снова знакомое, опять вопросы, вдруг камера дергается и показывает коридор, это каземат, это Пыргумаа, я вижу тележку с разделанной на куски тушу, расчлененная туша, тележку катит серолиций узбек Надыр, узкое лицо, усталое, глаза плавают, всегда под кайфом, травка норма жизни, куски мяса под целлофаном, Надыр толчками продвигается по коридору, лицо выражает усилие и усталость, я знаю, что у него стоптаны ноги, у него болят суставы, у него подагра или что-то вроде того, ему уже шестьдесят лет, ему вредно в этих сырых подвалах и морозильных камерах шустрить, но он работает, он хватается за соломинку, он курит травку не для того, чтобы кайфовать, а затем чтобы притупить чувство усталости, заглушить боли в суставах, вся его жизнь — постоянный поиск соломинки, еще знакомые рожи, узкоплечий украинец натягивает кальсоны, кто-то курит в углу, облако сигаретного дыма скрывает лица. На нарах сонные, скучные, усталые, побитые; кто-то натирает спортивной мазью икроножную мышцу, из старых трусов выглядывают яйца; кто-то штопает, кто-то задумчиво смотрит вдаль, кто-то смотрит в мобильный телефон, кто-то потягивает пиво. Камера поворачивает направо: знакомый стол, стул, телефон — да это же астрологическая контора Юлиуса Окстьерна! Стол, за которым я работал, зеленый телефон — я его называл froggy, ровная стопка узко нарезанных полосочек с именами, адресами и телефонами клиентов, на полочках и подоконниках мои бумажки, камера охватывает все: кадки с цветами, кружки, из которых торчат ниточки с чайными пакетиками, пепельница, мусорная корзина с бумажками и тетрадными листами, исписанными какими-то расчетами, серебряная бумажка с плиткой шоколада; физиономия Эркки, хохотнул, убежал; выдвигают ящики, чтобы показать телезрителям беспорядок внутри стола: мои карандаши, ручки, блокноты, презервативы, мелочь, трубка, пакетики из-под травы и порошка; кто-то проходит и садится за стол, скрипнуло знакомое кресло, кто этот толстяк? Ба, да это я! Какой я был жирный! Слышу мой омерзительно елейный голосок: Hej, ja hedder Peregrinus… jeg ringer fra Astrologisk center Purusha Yogi… — Да, это мои обычные реплики, голос — чужой, но — это мой голос, я его узнаю по интонациям и той безошибочной фальшивой ноте, благодаря которой, как мне казалось, мой голос становился незатейливо-простоватым, что помогало мне влиться в образ мною выдуманного персонажа. Peregrinus, повторяет одна девушка, молодая племянница Светланы, Peregrinus — что это за имя такое? Молодой человек, обнимая ее за талию, шепчет: Как Перегрин Тук. Она не понимает. Кто это? Она не знает. Они не знают. Перегрин — это продавец гороскопов, житель маленького городка, человечек смешанного происхождения — мною созданный прибалтийский индус! Они не знают… Идиоты! Перегрина знает вся Скандинавия! Перегрин входил в дома старушек и молодых девушек, взламывал мозги даже бизнесменам, он делал клиентами астрологической фирмы Окстьерна даже очень твердолобых мужиков, мачо, качков, не говоря о гомосексуалистах, которым нравилось мурлыканье Перегрина. У меня была совершенно выдуманная личность; моя легенда была величиной с огромный радужный пузырь; на мою удочку клевали многие; мне верили, меня знали, моего Перегрина… о нем писали в газетах, в статьях: «Телефон-террор в странах Скандинавии», «Что делать, если вам позвонит факир», и т. п. Да, я был прославлен, но, несмотря на все те предупреждения в газетах, с моей изящной легендой, преподнесенной тем омерзительно сладеньким голоском, я легко забирался в головы моих жертв. Но почему они смеются? Зрители, почему вы смеетесь? Это не смешно! Это безобразно! Почему вас не выворачивает от отвращения? Все смеются, они не понимают, зачем им показывают эту комнату, этот бессмысленный диалог, они не понимают, что я спрашиваю и что мне клиент отвечает, они не понимают, что записывает на бумажке представившийся Перегрином человек: дата, время, адрес… Что происходит? На каком языке он говорит? Они даже представить себе не могут, как мне совестно на это смотреть, стоя рядом с ними — такими светлыми, чистыми, яркими, из солнца и росы отлитыми, они словно явились из Парадиза и заглядывают в мое ничтожное прошлое… и это не самое гадкое, далеко не самая страшная в моем аду комнатка… Смеются… Ну, почему вы смеетесь, черт вас подери? Неужели не ясно, что это… это… не смешно! А вдруг они понимают? Может быть, они всё понимают? Нет, если бы понимали, не смеялись бы… Я вижу принтер, тот самый старый принтер, на котором я распечатывал и мои нумероскопы и мои романы; этот старый принтер — я никогда тебя не забуду… Опять коридор, мои ноги, я натягиваю сапоги, надеваю фартук… и все пропадает. Мне дурно. Я выхожу из туалета. Иду по коридору к двери. У меня ноги трясутся и гудит голова. Я иду в Контору. Получаю деньги. Отпрашиваюсь. Захожу в кафетерию. Спрашиваю выпивку. Лутя наливает виски. Перед телевизором сидят наши алкаши. За столиками едят казашки. Выпиваю виски и говорю Луте, что еду домой. Прямо сейчас? Да, прямо сейчас. Я узнаю, если кто едет в город. Не надо, я на автобусе, он же еще ходит? Да, еще ходит. Я иду на остановку. У меня кружится голова, в желудке жжение. Автобус. Я хотел бы покурить, но он не станет ждать, ну ладно, плачу за билет. В автобусе только три пассажира: старикан с рюкзаком и удочкой, парень с девушкой… Она легко одета, на ней куртка и легкое платье под курткой, красивые голые ножки, бледные, но аппетитные, глаза полуприкрыты, длинные накладные ресницы, приоткрытые пухлые губы.


    Акт мастурбации на судоремонтном заводе №7, 13 октября 1990 года,
    или
    размышления над тем, как «граф Штольберг развлекался своим елдачком»[5]

    Жаль, что я не знаю венгерского. Меня интригует эта фраза. Возможно, все-таки «граф Штольберг развлекался со своим елданчиком». Никогда не слышал слова «елдак». Но я не о том подумал, когда прочитал эти слова, когда прочитал саму сцену с подглядыванием за тем, как граф Ш. развлекался… Он хотя бы развлекался…
    Осенью 1990 года, на 7 судоремонтном заводе (я там работал сварщиком) во время перерыва мне довелось подглядеть, как один из наших матросов «развлекался своим елдачком». Хотя так сказать о нем было бы неверно: тот матрос не столько «развлекался», сколько «работал», словно обтачивал напильником деталь — торопливо, судорожно, будто наказывая себя. Это была процедура, которая не имела ни малейшей связи со словами «удовлетворение», «наслаждение». Это было похоже на самоистязание, членовредительство, но даже издевался он над собой как-то наспех, кое-как уединившись на площадке недостроенного цеха (гора кирпичей ждала, подле нее сырела куча песка, припорошенная серым асбестовым налетом и пометом чаек, которые имели обыкновение посиживать на неровных краях стен, отдаленно напоминавших руины замка Калигулы). Была глубокая осень. Кусты уже облетели, но матросик, видимо, надеялся, что они послужат ему ширмой, а может, ему было плевать. Петр I придумал русскому матросу удобную для сношения с гулящими девками ширинку, — я думал об этом, когда подглядывал; он стоял широко расставив ноги — так у Надаша испражняется Кристиан, и мне сначала подумалось, что он мочился, но матрос очевидно не испражнялся, он энергично вздрагивал. В другой раз, может, я и отвел бы глаза, но меня заинтересовала его техника мастурбации. Судя по его ссутулившейся фигуре и откляченной заднице, я понял, что он делает это несколько необычным способом, поэтому задержался, — так не можешь отвести глаз от человека, когда видишь, насколько ловко он играет в пинг-понг левой рукой или выводит изумительные по красоте буквы, уродливо извернувшись всем телом (некоторые письма Дангуоле писала левой рукой, а некоторые правой). Мало того, что морячок мастурбировал левой рукой, он держал орган, накрыв его ладонью сверху обезьяньим хватом (подобным образом у Надаша держит свой орган Кристиан, когда испражняется), движения руки шли от себя, в отличие от обратного — «человеческого» — хвата. Наблюдая за ним, я в первую очередь думал о том, что в армии человек не может уединиться («Мне надо было привыкнуть к тому, что я никогда не буду один». – «Записки из мертвого дома»). В его позе — и в самом хвате — была принужденность. Я подумал: будь обстоятельства иными, он наверняка изменил бы хват; да, решил я, он прибегнул к обезьяньему хвату, чтобы покончить с этой процедурой как можно скорей (его послали за пивом — канистра стояла возле кирпичей).
    Я решил прогулять остаток дня и все свободное время прикладывать усилия для того, чтоб меня не взяли в армию (на всякий случай, обустроил заброшенное бомбоубежище).


    Киркенес

    Я решил уехать в Киркенес. Я долго размышлял над тем, как и когда туда поеду. Я почти ничего не знал об этом городе, и запретил себе узнавать, я не смотрел на карту, чтобы не знать точно, где он находится, не читал о нем в энциклопедии. Я смутно представлял себе, что это за город. Я видел улицы, в моем воображении эти улицы тянулись довольно далеко, и по ним ходили мои старые знакомые. Я видел старика, который брел за своей овчаркой через маленький сквер. (Скверы в Киркенесе мне представлялись маленькими.) Старик был тот самый — из моего детства: с трубкой, горбатый, в сильных очках. И овчарка его была все такой же, как в годы моего детства. «Значит, — подумал я, — он теперь там». Но открытие это меня не испугало, я продолжал размышлять, как и когда отправлюсь в Киркенес, безбоязненно. Я стал сообщать своим знакомым о моем намерении. Они восприняли это спокойно: «Ну что ж, — говорили они, — значит, такова судьба — Киркенес…» Я приобретал вещи, которые, как я полагал, возьму с собой в путешествие, самые неожиданные приобретения, вещи, которые в прежние дни мне были абсолютно без надобности. Я покупал их с умилением в сердце, с ребяческой радостью сообщал продавцу: возьму это с собой, в Киркенес… И мне улыбались… Не знаю, что им приходило на ум, но очень скоро я был окружен Киркенесом, вещи, что я приобрел в огромном количестве, были предназначены для поездки; все мои знакомые знали — я уезжаю, и перестали со мной говорить, они, наверное, полагали, что я уехал, потому что все-таки, как выяснилось, это немного утомительно: когда тебе изо дня в день говорят одно и то же — а именно так я и поступал: я говорил им изо дня в день о моем твердом намерении их покинуть, и они перестали меня замечать. Как и город, в котором я жил, город, в котором я родился, он тоже устал от моего воображения, устал терпеть, что поверх его улиц я накладываю улицы воображаемого Киркенеса. Неожиданно мое намерение покинуть город стало сильней моей воли это намерение исполнить, и Киркенес явился ко мне, он проступил сквозь стены и вещи, сквозь лица друзей, он обступил меня и в себя вобрал целиком. Это случилось внезапно, в тот момент, когда я выходил из кафе, в котором меня никто не знал (я стал посещать места в родном городе, которых прежде не посещал, дабы увезти с собой в Киркенес о них воспоминание, потому что я понял, что когда уеду туда, то уже не вернусь — не знаю откуда у меня взялась эта уверенность), и вот, выхожу из кафе недовольный — там было грязно, кофе был невкусный, публика меня отпугнула — и вижу, что иду по незнакомой улице, пытаюсь вывернуть к трамвайным путям, и никак не нахожу нужного поворота, и когда я оказался у старой фабрики из серого кирпича, напротив которой стояла приземистая церковь, когда увидел, как скупо светит солнце и смотрит на меня незнакомым выражением огромный клен, я понял, что я в Киркенесе, и никуда ехать больше не надо.

    Сноски    (↵ Вернуться к тексту)

    1. Руперт как-то признался, что «Аустерлиц» ему напоминает ‘Metamorphosis’ Филипа Гласса: фотокарточки — паузы.
    2. Странно, что до сих пор идут какие-то споры об этом. Напр, Кэтлин Феррис в своей книге James Joyce and the Burden of Disease предполагает: если персонаж Джойса болел сифилисом, значит, сам Джойс им болел. Нахожу такую логику забавной, но приемлемой. Джойс использовал в своем творчестве все. Не представляю, чтобы он пренебрег сифилисом. Даже в жизни обычного человека (не только в начале прошлого столетия, но и в наши дни) заболевание сифилисом — это огромное и очень неприятное событие, которое может сильно повлиять на психику и здоровье. Ричард Гербер считает, что «сифилизация» Джойса нужна только для увеличения продаж собственных квази-научных сочинений. Джойс признавался Норе, что ходил по дублинским борделям, описанным в «Цирцее»: сцена с картофелиной (оберег от чумы, подарок бедной мамочки, реликвия, символ. О символах в «Улиссе»: Robert Humphrey, “Stream of Consciousness in the Modern Novel”). Блум носит картофелину в кармане, проститутка, нащупав ее, восклицает: «Какой твердый шанкр!». Кевин Бирмингем (The Most Dangerous Book: The Battle for James Joyce’s Ulysses) считает: приступы слепоты, жжение в локте правой руки, нарушение подвижности плечевого сустава (последующее онемение руки), нервозность, бессонница, а также обмороки (вот обмороки я бы исключил, они случались у Джойса на протяжении всей жизни, боялся крыс до обмороков) были симптомами сифилиса, т. е. в 1907 году (рождение Лючии) Джойс не на шутку болен. Тут начинает громоздиться чувство вины, которое трудно себе представить. Поэтому неопределенность в данном вопросе недопустима — она оставляет слишком большое белое пятно на портрете художника. В годы работы над последним романом Лючия была его музой, его femme inspiratrice, без нее (и чувства вины?) Джойс не написал бы Finnegan’s Wake.
    3. Надаш П. Книга воспоминаний. — Тверь: Kolonna Publications, 2014. — С. 263: «граф Штольберг развлекался своим елдачком».
    4. Имеется в виду выставочный центр Олимпия в Лондоне.
    5. Надаш П. Книга воспоминаний. — Тверь: Kolonna Publications, 2014. — С. 263.