Александр Кабанов (Киев). Чёрный вареник. Стихи
3-4/2013 (65-66) 31.12.2013, Таллинн, Эстония
ЧЁРНЫЙ ВАРЕНИК
В черной хате сидит Петро без жены и денег,
и его лицо освещает черный-черный вареник,
пригорюнился наш Петро: раньше он працювал в метро,
а теперь он — сельский упырь, неврастеник.
Перезревшая вишня и слишком тонкое тесто —
басурманский вареник, о, сколько в тебе подтекста, —
окунешься в сметану, свекольной хлебнешь горилки,
счастье — это насквозь — троеточие ржавой вилки.
Над селом сгущается ночь, полнолунье скоро,
зацветает волчья ягода вдоль забора,
дым печной проникает в кровь огородных чучел,
тишина, и собачий лай сам себе наскучил.
Вот теперь Петро улыбается нам хитро,
доставайте ярый чеснок и семейное серебро,
не забудьте крест, осиновый кол и святую воду…,
превратились зубы в клыки, прячьтесь бабы и мужики,
се упырь Петро почуял любовь и свободу.
А любовь у Петра — одна, а свободы — две или три,
и теперь наши слезы текут у Петра внутри,
и теперь наши кости ласкает кленовый веник,
кто остался в живых, словно в зеркало, посмотри —
в этот стих про черный-черный вареник.
* * *
Не лепо ли ны бяшет братие
начаты старыми словесы:
У первого украинского дракона были усы,
роскошные серебристые усы из загадочного металла,
говорили, что это — сплав сала и кровяной колбасы,
будто время по ним текло и кацапам в рот не попало.
Первого украинского дракона звали Тарас,
весь в чешуе и шипах по самую синюю морду,
эх, красавец-гермафродит, прародитель всех нас,
фамилия Тиранозавренко — опять входит в моду.
Представьте себе просторы ничейной страны,
звериные нравы, гнилой бессловесный морок,
и вот из драконьего чрева показались слоны,
пританцовывая и трубя «Семь-сорок».
А вслед за слонами поддатые люди гурьбой,
в татуировках, похожих на вышиванки,
читаем драконью библию: «Вначале был мордобой…
…запорожцы — это первые панки…»
Через абзац: «Когда священный дракон издох
и взошли над ним звезда Кобзарь и звезда Сердючка,
и укрыл его украинский народный мох,
заискрилась лагерная «колючка»,
в поминальный венок вплелась поебень-трава,
потянулись вражьи руки к драконьим лапам…»
Далее — неразборчиво, так и заканчивается глава
из Послания к жидам и кацапам.
* * *
«Новый Lucky Strike» — поселок дачный,
слышится собачий лайк,
это едет Бэтмен Сагайдачный, оседлав роскошный байк.
Он — предвестник кризиса и прочих
апокалиптических забав,
но у парня — самобытный почерк, запорожский нрав.
Презирает премии, медали, сёрбает вискарь,
он развозит Сальвадора Даля матерный словарь.
В зимнем небе теплятся огарки, снег из-под земли,
знают парня звери-олигархи, птицы-куркули.
Чтоб не трогал банки и бордели, не сажал в тюрьму —
самых лучших девственниц-моделей жертвуют ему.
Даже украинцу-самураю трудно без невест.
Что он с ними делает? Не знаю. Любит или ест.
БОЕВОЙ ГОПАК
Покидая сортир, тяжело доверять бумаге,
ноутбук похоронен на кладбище для собак,
самогонное солнце густеет в казацкой фляге —
наступает время плясать боевой гопак.
Вспыхнет пыль в степи:
берегись, человек нездешний,
и отброшен музыкой, будто взрывной волной, —
ты очнешься на ближнем хуторе, под черешней,
вопрошая растерянно: «Господи, что со мной?»
Сгинут бисовы диты и прочие разночинцы,
хай повсюду — хмельная воля да пуст черпак,
ниспошли мне, Господи, широченные джинсы —
«шаровары-страус», плясать боевой гопак.
Над моей головой запеклась полынья полыни —
как драконья кровь — горьковата и горяча,
не сносить тебе на плечах кавуны и дыни,
поскорей запрягай кентавров своих, бахча.
Кармазинный жупан, опояска — персидской ткани,
востроносые чоботы, через плечо — ягдташ,
и мобилка вибрирует, будто пчела в стакане…
…постепенно степь впадает в днепровский пляж.
Самогонное солнце во фляге проносят мимо,
и опять проступает патина вдоль строки,
над трубой буксира — висит «оселедец» дыма,
теребит камыш поседевшие хохолки.
ШЕЛКОПРЯД
Я здесь, я тут,
потому и зовут меня — тутовый шелкопряд,
злые языки плетут,
что я — не местный, что я — тамошний шелкопряд,
понаехавший, gastarbeiter, пархатый шельмец…
…тянутся дни чередою витражных окон,
вот задрожал и свернулся в праздничный кокон
турецкоподданный мой отец.
Сон шелкопряда — это шелковицы смех,
ибо она зацветает только во сне шелкопряда,
это слова: шаддах, килим и силех,
хитросплетенье узоров райского сада.
Евнух с кривым мечом, и опять грустны
юные одалиски: чья голова на блюде?
Все шелкопряды видят одни и те же сны,
как в них живут и умирают люди.
А я по-прежнему тут, я еще и еще здесь,
вот привели туристов, они из страны — Нэтрэба,
километровой шелковой нитью укутан весь:
от последней строки и до самого первого неба.
ОСТРОЕ
От того и паршиво, что вокруг нажива,
лишь в деревне — тишь да самогон в бокале,
иногда меня окликают точильщик Шива
и его сестра — смертоносная Кали:
«Эй, чувак, бросай дымить сигареты,
выноси на двор тупые предметы…»
Так и брызжет слюною точильный круг,
оглянись, мой друг:
у меня не дом, а сплошные лезвия-бритвы,
вместо воздуха — острый перец, постель — в иголках,
а из радио — на кусочки рваные ритмы,
да и сам я — весь в порезах, шрамах, наколках.
Если что и вынести, то вслепую —
эту речь несвязную, боль тупую.
Так пускай меня, ай нэ-нэ, украдут цыгане,
продадут в бродячий цирк лилипутов,
буду ездить пьяненьким на шарабане,
всё на свете взрослое перепутав.
Воспитают заново, как младенца,
завернут в наждачные полотенца,
вот он — ослепительный Крибле-Крабли:
руки — ножницы, ноги — кривые сабли!
ВЕР-ХАРН
Раз в столетье, весной, запорожская степь бугрится,
раскрывает нутро и выказывает породы —
се грядет на вы, заповедная рыба-птица,
из плохих людей высасывать соки-воды.
Как и прежде, хранит земля от дождя и ветра
это древнее тело, длиною — более километра.
Выдыхая фонтан камней, поднимается он из мрака,
у него язык похож на длинный шланг для полива,
на конце которого — будущая собака —
золотой щенок спаниеля, привет — счастливо.
Не пускает, рычит и держит хвост пистолетом,
будто знает, что я сделаю этим летом.
Иногда на поверхность всплывают щиты и шлемы,
корабельные мины, падшие самолеты… —
как мы любим чисто конкретно решать проблемы,
выбивать налоги, срезать, вместе с мясом, льготы.
Расстаются живые, способные к поединку,
вновь бугрится степь, и скелеты лежат в обнимку.
Одиночество обло, стозевно и лаяй за веру,
рыба-птица, последний сторож апреля, —
возвращаюсь домой, поскорей отворяй пещеру,
у меня на руках уснул щенок спаниеля.
* * *
Жил в Херсоне один циклоп,
не способный наморщить лоб,
потому что весь из себя — эх, сплошные цыганские очи,
загляденье, а не циклоп, он в подковы гнул антилоп,
а в его желудке плавали тамагочи.
Наш циклоп не носил очки —
у него в шесть рядов зрачки,
угонял лошадей и в мешках под глазами прятал,
но увидеть его могли только местные дурачки
и слепые поэты, когда он от счастья плакал.