Андрей Иванов. Батискаф. Фрагмент романа
1-2/2013 (63-64) 01.03.2013, Таллинн, Эстония
Публикуется с любезного разрешения журнала «Русская проза» (Санкт-Петербург)[1]
Мы вели счет постояльцам и посетителям; я наблюдал, как въезжают через черный ход и через него же выезжают нелегалы. Они были разные. Некоторые тряслись, некоторые истерически хохотали; некоторые брели по коридору лунатиками, точно в дурке.
Чаще всего мы с Хануманом были одни, никого кроме нас на втором этаже не бывало неделями. Затем случался наплыв, который предчувствовал Хануман: у него начиналась мигрень и он говорил: «Жди гостей…», и кто-нибудь вселялся, трясясь или причитая, начиналось хождение, покашливание, хлопанье дверей и ночные стоны.
Была парочка каких-то странных москвичей, которые пребывали в состоянии затянувшегося фестиваля, – они постоянно пили шампанское и ели какие-то экзотические блюда, которые заставляли меня разогревать в микроволновке: устрицы, омары, кальмары, – они поедали их с ананасами и кокосами, заедая салатными листьями! А потом они бегали в душ, – я слышал, как семенила на цыпочках девушка с длинными волосами, ее легкое лихорадочное хихиканье бежало как солнечные зайчики по стенам, за нею бухали пятки мужчины. На меня это наводило тоску.
Уехали. Вместо них появилась толстая женщина, которая тяжело ходила по коридору, вздыхала и поправляла то огромное строение волос на голове, то платья на груди. Была она, кажется, из Ирана. При ней были две девушки, которых не видел никто. Мы знали о их существовании (горшочек!), но не видели. Кажется, слышали их голоса; мы воображали, что слышали их; воображали, что слышали шаги в коридоре. Мы видели, как старая турчанка несет корзину с едой наверх, а потом выносит пустую корзину, и в ней были надкусанные фрукты, недоеденный лаваш, грязная посуда. Кто-то был… кто-то там был, кто-то ел… Хануман внимательно изучал содержимое корзинки и однажды пришел к заключению: следы на фруктах были от зубов молодой девушки, лет пятнадцати, с очень развитой грудью и коротенькими ногами. У меня взыграла кровь!
– Не может быть! – сказал я. – Не может такого быть, чтобы ты мог это определить по яблоку и персику!
– Почему только по яблоку и персику? – улыбнулся Хануман. – По совокупности наблюдений, по совокупности сопоставленных деталей, которых масса!
Те незримые девушки некоторое время занимали нас больше, чем наша судьба. Для нас они стали центром вселенной. Они были самыми желанными. Ни одна другая не интересовала нас за всю жизнь так, как те две незримые. Как мы мечтали о них! Как мы хотели их! С какой истомой я клал хлеб и приборы в корзину, которую забирала толстуха! Это были приборы и хлеб, которых коснутся их нежные девичьи руки! С какой тайной тоской я брал и мыл приборы, к которым прикасались эти воображаемые руки! Но однажды мы пошли заваривать кофе и поняли – они уехали. Корзины, которую выставляла толстуха для завтрака, не было на кухне. Я почуял такой холод, такую пустоту… Боже мой, в этой клетке они были такой большой частью моего мира, и они об этом ничего не знали! Когда они исчезли, я понял, что меня почти ничто не удерживает в этом доме. Я готов был исчезнуть тоже. Видимо, Хануман почувствовал мое настроение, тогда он и придумали провести эксперимент: нам все еще казалось, что в отеле кто-то есть, но мы никак не могли с этими жильцами встретиться. Вещественных доказательств у нас не было, было одно чувство. Так как мы с Хануманом полагались на чувство гораздо больше, чем на рассудок, и в меру презирали факты, то решили проверить самих себя при помощи свечи и горшочка.
– Пламя и тайные силы, – говорил Хануман, – живут рука об руку. Пламя свечи – эта скважина в другие миры, в миры, где обитают духи. А комната сама по себе – это символ, как рамка для картины, так и комната, дверь – своеобразная рама, в которую вписан невидимый текст, послание, и очень часто это пленка, кадр из жизни, глубокое переживание, которое оставляет призрак натянутым на дверной проем, как холстину. Помнишь картину Мунка «Крик», Юдж? Это и есть послание, приблизительно так же поступают призраки: они оставляют послание натянутым на дверной проем. Проверить это можно только при помощи свечи. Но надо быть очень осторожным.
Для этого мы устраняли сквозняк, закрывали все двери, подоткнув под дверную щель полотенце, придумывали самые разнообразные предлоги, чтобы никто не входил на второй этаж, и пока было тихо, я совершал ритуальный обход коридора со свечой.
Все это пришлось прервать как только въехал армянин с русской малолеткой. Он был из дельцов (а может, прыгун, кидала, аферист); ей было не больше семнадцати. Совсем мелкая, ходила по коридору, ведя пальцами по стене, натягивала рукава на руки, втягивала голову в плечи, прятала лицо за челку, из-за которой метала любопытные взоры. Она была еще совсем подросток, одевалась она так небрежно, и во все такое, что трудно было даже с уверенностью сказать, кто это: подросток мужского пола или подросток женского пола. Такая невзрачная, что даже как-то неправдоподобно было то, что этот холеный, наглый, золотом увешанный армянин был с ней в роли любовника. Он вел себя с ней как-то поразительно галантно поначалу, будто ухаживал за очень солидной дамой, а не малолетней шлюшкой. В ресторане у нас они сидели так чинно, словно он был лорд, а она – принцесса. Он ей наливал вино, смотрел влюбленными глазами (было до того смешно, что мой мозг, казалось, мог вырваться из черепа и расплескаться по стенам нашей кухни). Им не хватало зрителей. У нас было мало людей. К нам редко заходили. Обычно те, кто шли из порта, забегали к нам по утрам, съесть шаверму, кебаб, бутерброд, выпить кофе, опохмелиться… Таким посетителям было не до стрельбы глазами, ко всему безразличные, помятые бессонницей и измученные морской болезнью люди. Эти двое довольствовались любой публикой; с важностью смотрели на всех, с таким видом кушали, будто они сидели на сундуках с золотом. По всему видно было, что они откуда-то бежали вместе, или он ее просто увез, бросив все, и кинув всех, кого мог. По нему было как-то сразу видно, что из-за этой шлюховатой девочки с рабочим ртом и затуманенным взором, едва ли пробивающимся сквозь бесконечные влажные ресницы, он совершил столько глупостей, что сотня мужиков не совершила бы из-за более достойных женщин.
Они пробыли меньше месяца; я терпеливо следил за тем, как изменялось его отношение к ней, ее образ тускнел, он трезвел; вскоре мы заметили, что он прозревает помаленьку, он ходил с таким видом, будто сильно сожалел о чем-то, и это выражалось в его пренебрежительном тоне. Под конец чары развеялись, и он не знал, как быть. Он все еще бдительно за ней присматривал, но уже ругал ее, – Хануман, похихикивая, заметил:
– Кажется, он не знает, как от нее отделаться, при этом он держит ее хуже любого мусульманина! Хэхахо! Что за человек! Гангстер!
Армянин действительно был похож на гангстера, в нем было что-то от итальянского мафиози, который приторговывает наркотой в Бронксе или в еще менее благоприятном американском районе. Он носил бежевый плащ, который всегда был помят до поясницы; пояс он засовывал в карманы, но он вываливался, иногда до самого пола, – как-то этот пояс остался валяться в ресторане, – видимо, он в потемках не заметил, что тот уполз, – я его нашел, и когда понес ему, то на свету обнаружил, что пояс был чудовищно засален, он был облеплен кусками засохшей грязи темно-коричневого цвета… Меня так поразила эта грязь, что я поспешил показать пояс Хануману:
– Возможно, это кровь, Юдж, – сказал он очень серьезно. – Может быть, даже ее… Он садист, я это подозревал.
Армянин ее прятал от всех, не позволял ей ни с кем разговаривать, даже в туалет за ручку водил и ждал у дверей, когда она сделает свое дело. Иногда стучал в дверь и спрашивал, что она там так долго. С тех пор, как она ему надоела, в их комнате творилось вечное негодование; я слышал, как он бранился; с кем-то говорил по мобильному телефону; я слышал как он допекал ее тем, что она слишком много курит, говорил, что курить вредно…
– Э, ты разве этого не знаешь?.. Э, что ты вообще знаешь, а?.. Тебя в семье учили чему-то?.. Ты что всю жизнь на улице жила?.. У тебя папы-мамы нет?..
А потом он уехал. Как-то все стихло. Я видел его с Хотелло, они сели в его машину, армянин был в своем бежевом плаще, пояс был завязан, он поднял воротник и шляпу надвинул на глаза, закутался в шарф, как будто совершал преступление. Я замер с чашкой кофе у окна; меня посетила догадка. Армянин хмурился на утренний холодок, и все поправлял воротник. Несколько часов спустя, когда я проходил мимо их двери, меня окликнул голос девочки:
– Эй!.. кто там? – голос шел прямо из замочной скважины.
– Это я, – сказал я, остановившись.
– А ты кто? – спросила она.
– Я? – застигнутый врасплох этим вопросом, я никак не мог сообразить, что ответить. Можно было сказать так много вещей… – В каком смысле? – спросил я.
– Как тебя зовут? – спросила она.
– Евгений.
– Женя, значит… Слушай, Жень, у тебя курить есть?
– Ну, есть две сигареты.
– А угости одной.
– А почему вы со мной через дверь разговариваете?
– Акоп закрыл, сука. Сам уехал, а меня закрыл. Ты под дверь просунь, курить больно хочется.
Я катнул сигарету под дверь; щелкнула зажигалка, послышался дымок – закурила.
– А куда он уехал? – спросил я.
– По делам, насчет документов… Скоро в Англию поедем, вот только еще билеты, виза и всякое такое, а там нас встретят и все устроится… Сколько времени сейчас?
– Три.
– Блин, нифига! Это сколько же я дрыхла?! Ну, мы, правда, дали вчера и легли под утро… Эта дискотека… Под экстази так летали… Alarma! La bomba! Кайф!!!
– О, – сказал я, – круто… Везет, а мы с Хануманом не вылезаем…
– Бедные, так ишачите, я ваще такого нигде не видела… Слышь, Жень, извини, конечно, что я так говорю, ты потом это, не говори Акопу, что мы болтали, что ты мне сигарету давал, потому что он мне запретил разговаривать с вами, потому что вы это, ну сам понимаешь…
– Не, не понимаю.
– Ну, голубые… А он принципиальный, мне-то пофиг как-то, знаешь, у меня много друзей в классе спали вместе и щупались, в пионерском лагере вместе все трюхали, это так, пустяки, я понимаю, взрослая, сама с девчонками в постели спала, терлась, а он – армянин, принципиальный, ему не понять, к тому же блатняк, знаешь, как у них это, чуть что сразу ща петушара все по шконкам прыг и слова не сказать… Не обращай внимания, хорошо?
– Ладно. Пойду я. У меня дела…
– Погоди, Жень, ты говоришь три уже, да?
– Да…
– Я есть хочу…
– Хочешь сыр принесу?
– О, давай!
Я пошел по коридору и вдруг остановился и задумался. Почему-то захотелось подойти и начать весь разговор сначала, прикинувшись кем-то другим, пообещать чего-то, уйти, и опять подойти, представиться кем-то третьим, и так без конца… или пока все это само собой не разрешится, а сыру – не принести! Усмехнулся, принес ей сыр, достал из пачки La Bonne Vache в целлофан обернутый кусочек и просунул, – это было невероятно грустно: язычок сыра ускользнул от меня, зашуршал целлофан – как будто в моей душе копались, разворачивали что-то, мне вдруг стало нестерпимо жаль ее!
Я ей так три кусочка скормил, прислушиваясь к печали внутри меня, и после этого она сказала:
– Слушай, Жень, ты не уходи пока, хорошо?.. Поболтаем… а то мне тут смерть как скучно…
– Ладно.
– Ты сам откуда?
– Из Ялты.
– Ух ты! Здорово у вас там красиво, в Ялте. Не жизнь, а рай. Я была в Сочах, до Ялты мы не доехали, Акоп пожадничал, он такой жмот, ты не представляешь…
– А ты откуда?
– Из Кишинева. У меня папа профессор. Был… Он умер, когда война началась. Короче, у него была язва желудка, а когда стрелять начали, она у него того, его повезли и туда и сюда, а некому было операцию сделать, такой бардак вокруг что мама не горюй, вот и все, понял… А потом уже вскрыли и нашли, что не язва, а вообще сердце это было, вот так.
– Ну и?..
– Чо и? Вот и пошло-поехало все вкривь да вкось… вот я тут и оказалась…Сперва танцевала, потом в постели скакала, теперь вот с армяшкой связалась… Крепко я его окрутила. Такой индюк ходил, ты бы видел. Только я. Все ради меня!
– А что, мамы не было, что ли?
– Какой мамы?
– Ну ты говоришь, папа-профессор умер, а что мама?
– А что мама? Папашка-то умер.
Да, это все объяснило.
– Слушай, Жень, давай еще покурим, а?
– В смысле покурим?
– Ну ты покуришь, а потом мне оставишь, под дверь просунешь…
– Да бери так, мне не жалко. Я-то еще достану, а тебя жалко.
– А чегой-то тебе меня жалко?
– Как не жалеть… Армяшка твой – жмот, так?
– Ну…
– Не станет он тебе паспорт покупать, денег пожалеет, так что ни в какую Англию ты не поедешь.
– Чо ты брешешь! – крикнула она, и я вспомнил Кубань, обдало жаром. – Акоп придет, я ему все расскажу…
– Не придет Акоп, – сказал я совершенно спокойно. – Он уехал.
– Брешешь!
– Сама смотри… Уже четыре, а его все еще нет. А машина хозяина давно под окном стоит…
Послышались шаги (наверное к окну подошла). Слабеньким голоском выругалась, захныкала… как ребенок, у которого что-то отняли, но что-то не слишком дорогое, так она была измождена жизнью, что и расстроиться как следует сил не хватало.
Я попытался ее успокоить.
– Ты же его все равно не любишь… А хочешь, стихи почитаю, – и не дожидаясь ответа стал читать:
Весна, капель и щебетанье
на стену фантики наклеиваю тихо
брожу с колодой карт в кармане
во мне царит неразбериха
внутри меня все как в тумане
– Заткнись! – крикнула она и чем-то стукнула в дверь, может быть, туфелькой.
– Ну, как хочешь, – сказал я и пошел по коридору…
Я был прав. Акоп не вернулся, он бросил ее. – Такое в порядке вещей. Тут нечему удивляться, Юдж. – Я и не был удивлен. Пришел Хотелло, сказал, что ничего не знает; знает только, что Акоп ему денег должен. Он так и сказал:
– Акоп мне денег должен остался. Да! Должен мне!
Сказал он это, рыская глазами по вещам, что оставались в комнате девочки. Рыскал глазами и говорил, что подвез Акопа до города («Какого города? – мелькнуло у меня. – Разве мы не в черте города?»).
– Акоп поехал в банк, – говорил он, прохаживаясь по комнате. – Акоп за деньгами поехал, – говорил Хаджа, делая нам знак, чтоб мы убирались. Мы вышли и слушали с той стороны. За деньгами, которые он, Акоп, ему, Хадже, должен был за две недели, последние две недели, за которые не уплачено. Хотелло отвез армянина в банк, тот сказал, что ждать не нужно – он сам приедет на такси, денег возьмет и приедет сам. Но не приехал. – Вероятно, уж и не приедет совсем, – сказал Хотелло и прочистил горло (остановился; наверное, стоит и пялится на девочку). – Эти вещи, – сказал он, и я представил, как Хотелло обводит рукой комнату, а там был беспорядок: плавки, халат, лифчики, – теперь по праву принадлежат мне. Так как уплачено не было, я арестовываю это имущество.
– А я? – спросила девочка.
– Ты?.. а что ты?.. Откуда мне знать? Он мне должен остался, и тебя еще мне на шею повесил. Нет, видали мошенника!
– Куда мне идти? – всхлипывала она.
– Ну, ну, не надо слез, не будем так расстраиваться. Что-нибудь придумаем, да, придумаем, давай-ка возьмемся за ум и начнем думать, давай…
Какое-то время она жила в его замке наложницей, а мы с Хануманом делали вид, будто ничего не понимаем. Потом она пропала. Хануман это понял по тишине. Я открыл глаза; увидел, как Хануман стоит перед окошком, отлепив черную полоску ночи, выглядывая в утро, и я понял: девочки больше нет.
– Наверняка Хотелло загнал ее какому-нибудь альфонсу, – предполагал Хануман, – ничего другого она делать не умеет. Наверное, в каком-нибудь публичном доме теперь. Держать в мотеле шлюх нет смысла, согласись, Юдж? Это бросает тень на все предприятие. Кроме того, жена у Хотелло такая, что не дай бог… Избавился. Как от кошки. Отвез какому-нибудь ветеринару. Хэх!
Да, Хаджа сделал это умело; она исчезла легко; настолько легко, что мы о ней сразу же забыли; оставалось смутное припоминание: так припоминаешь сон, никчемный и бессодержательный, проступает он оттиском сквозь какой-нибудь предмет, смотришь на этот сон несколько секунд, ухмыляешься: «Вот ведь было… сон», – и забываешь, потому как ни к чему не обязывает.
- Публикуется с любезного разрешения журнала «Русская проза» (Санкт-Петербург). Об издании: Профиль в жж, интервью с редактором журнала Денисом Ларионовым на Радио Свобода.↵