Андрей Иванов: Письмо – это мой способ выживать / Игорь Котюх (Беседа о романе «Горсть праха»)
1-2/2014 (67-68) 06.06.2014, Таллинн, Эстония
В самом конце 2011 года был издан в эстонском переводе роман Андрея Иванова «Горсть праха», который сразу стал громким событием для эстонской литературной общественности. Роман активно обсуждали и продолжают обсуждать, ведь он повествует о жизни в Эстонии в 2000-е годы, даром что написан по-русски. Читатели восприняли этот роман одновременно как откровение и провокацию – слишком много больных тем поднимал этот текст. Весной 2014 года «Горсть праха» была впервые издана по-русски, в издательстве АСТ, под одной обложкой с романом «Харбинские мотыльки».
Предлагаемая беседа задумывалась интервьюером и интервьюируемым как распространенная для сайтов рубрика «Часто задаваемые вопросы», в фокусе которой был бы роман «Горсть праха». Интервью планировалось к публикации в эстонской газете KesKus, но более срочные темы не позволили публикации состояться. Тем не менее, вопросы к роману остаются, особенно в связи с публикацией «Горсти праха» в России, поэтому «Новые облака» воспроизводят беседу, которая состоялась весной 2012 года. – Игорь Котюх
Игорь Котюх: У некоторых критиков и читателей вашего романа «Горсть праха», с которыми мне довелось обсуждать вашу книгу, встречалась несколько неоднозначная реакция. Я не говорю о том, что его хвалили или ругали, нет. Это было бы довольно просто. Тут дело в другом. Некоторые восприняли книгу с недоумением. «Как это так? – говорят некоторые. – События бронзовый ночи, да и вообще всё это вот только случилось, а у него уже готова книга, в которой всё написано, изложено и проанализировано! Не слишком ли быстро? Это что, документальная повесть? Репортаж журналиста? Или дневник, написанный по ходу дела?» Меня озадачивает эта реакция, поскольку я-то вижу, насколько художественна ваша книга, и все-таки, дабы ответить раз и навсегда на эти вопросы, не могли бы вы рассказать, пожалуйста, как вы писали роман «Горсть праха»? И насколько автобиографический это роман?
Андрей Иванов: Я нисколько не удивляюсь подобной реакции. Более того, меня как-то в интервью для газеты «День за днем» спросили, не боюсь ли я, что меня закидают помидорами и эстонцы и русские? Попробую ответить последовательно.
Я писал роман начиная с 2004 года. Это не значит, что я именно сел в те дни за роман и вполне отчетливо себе представлял, какой это будет роман. Ничего подобного. Со мной такое редко случается. Как правило, у меня много замыслов, их и теперь уйма, все это в ужасно беспорядке: тетрадки, блокноты, файлы в компьютерах — компьютеры с годами ломаются, некоторые еще служат, я их не выбрасываю, так как они хранят архивы, да и мало ли… В общем, я постоянно пишу несколько романов параллельно, не говоря о новеллах и совершенно туманных вещах (например, «Всемирная перепись населения», которая выходила в журнале Таллинн в номерах за 2011 и 2012). Так и «Горсть праха», я писал его в ногу с романом «Путешествие Ханумана на Лолланд» и многими другими произведениями, которые потихоньку публиковали и до сих пор многое из того, что я писал в те годы (2004 — 2010) потихоньку выходит.
Труднее всего было продумать структуру и самого персонажа, понять, что в этом романе основное, а что следует выбросить, какую линию вести, а какую оставить. В романе было очень много портретов, их и сейчас много, но было гораздо больше. Кроме того, в черновике повествование от первого лица чередовалось спонтанными главами, написанными от третьего лица, порой это были обскуры в духе Дос Пасоса или вырезки из газет, чья-нибудь переписка (неизвестных персонажей), миниатюры, сценки из жизни города, описание улиц глазами анонимного наблюдателя и так далее… Все это пришлось отсеять, так как неимоверно отягощало. Он долго созревал, до конца 2007 года я не имел ни малейшего представления о структуре. Я его писал, как некоторые ведут дневник: просто фабулизировал на ходу события собственной жизни, вплетал в написанное детали повседневности. У меня не было времени — я много работал — на то, чтобы охватить написанное (надо много перечитывать себя) и выстроить ровное повествование.
Скажите, вы ставили перед собой какие-то особенные задачи? Социальные?
Нет, никаких задач, кроме обычного – свободно выписывать себя. Никаких грандиозных задач: ответить на злободневные вопросы или спасти человечество, – ничего подобного. Наоборот, все как всегда: пишу и пишу себе. Но когда добрался до сердцевины романа, а это главный герой, вот тогда понял, в чем тут дело: я создавал маску, шлифовал ее, отливал неоднократно, то есть — вырабатывал тип человека (как Достоевский своего Парадоксалиста в «Записках из подполья»), который, затаившись в моей шкуре, подсматривал за людьми. И вот, в 2007 году, когда разразилась Бронзовая ночь, я вдруг стал понимать, что политика и реальность буквально влезают в мой роман через окно, входят в мою квартиру вместе с малярами, садишься в такси и оказываешься в норе, где правит паук с его собственно идеологией. Я всегда старался держаться от политики подальше, считаю, что жизнь настолько многогранна, что реализм просто-напросто невозможен, кощунственен. Но бывают такие ситуации, когда соприкосновения с действительностью и политикой просто неизбежны. Об этом же говорит и Пол Боулз в предисловии к своему роману «Дом паука».
Цитата: Беллетристике следует неизменно чураться политических умозаключений. Даже когда я понял, что моя книгa следует направлению, которое несомненно приведет ее в область, где невозможно не затронуть политику, я все ровно воображал, что с определенной сноровкой смогу избежать контакта. Но в ситуациях, где все находятся под великим эмоциональным давлением, равнодушие немыслимо; в такие времена любые точки зрения истолковываются как политические, Быть аполитичным – все равно, что занять политическую позицию, но ту, которая никому не угождает. (Пол Боулз «Дом паука», Kolonna Publications 2006)
Я с ним полностью согласен и потому был готов к тому, что русские скажут, что я якобы «лью воду на эстонские мельницы». То, что книгу переведут и примут эстонцы, я никак не ожидал. В 2009 году я думал, что довел его до конца, однако год спустя, я переписал его заново, но стержень остался тот же. И еще через год я к нему возвращался… несколько раз… вплоть до последней редактуры в этом году.
Насколько роман автобиографический?
Не более, чем «Путешествие Ханумана на Лолланд». Биографических пунктов мало, но они знаменательны. Об этом я не хочу говорить. Гораздо важней то, что я создал героя, который способен себя выражать не так, как это делаю я. И это редкий тип. Таких русских — чужих одинаково в русской и эстонской среде — у нас немного, и я их с лету узнаю. Он говорит и думает иначе; он не побежит с толпой кричать об ущемлении прав русских, и не потому что ему плевать на русских и их права, а потому что куда-то катиться, куда катится масса, ему не хочется. Мне он интересен, он напоминает набоковских фриков, лирических персонажей, отмеченных печатью абсурда. Он принимает решения, которые меня удивляют; он делает вещи, которые меня ставят в тупик; он высказывает мысли, от которых у меня шевелятся волосы на голове. Он меня и восхищает, и ужасает одновременно. Он почти как Мальдорор или герой «Голода» Кнута Гамсуна.
Наверное, поэтому некоторые говорят, что вы – злой, мизантроп… Так ли это?
Не знаю. Но если судят обо мне по «Горсти праха», то – не там ищут! Меня там нет. Там есть другой, а я – всюду и нигде. Но похоже, что большинство тех, кто читает этот роман, ищут в нем то, чего там нет. И когда не находят, расстроившись, начинают толковать роман на свой лад. Вместо того, чтобы самим попытаться увидеть изображенный моим героем мир, они ошибочно полагают, что мой герой — это я. Старая история. Как сказал Лермонтов: «самая волшебная из волшебных сказок у нас едва ли избегнет упрека в покушении на оскорбление личности».
Где-то в прессе промелькнула ирония по поводу того, что вы, проведя параллель с поэмой Элиота, якобы называете Эстонию «бесплодной землей». Так ли это?
Нет, нет… Это было бы слишком прямолинейно. Конечно, «бесплодная земля» в моем романе — это сам герой-повествователь, бесконечно одинокий человек, который поделился с героиней горстью этой земли… Тут можно долго говорить: и о «Сатириконе» Петрония, эпиграф из которого предваряет поэму Элиота, и о Экклесиасте, к книге которого восходит цитата из поэмы Элиота… Она же вынесена на титульный лист… О многом… Но в этом должен разбираться читатель, – я не обязан все это объяснять.
В романе затронуто множество социальных тем, очень болезненных для нашего общества. Если вы говорите, что не ставили перед собой задачи ответить на злободневные вопросы, спасти человечество и т. д., то возникает вопрос: зачем они нужны? Какое значение играет Бронзовая ночь в вашей книге?
Знаете, человеку, у которого умирает ребенок, наплевать и на митинг на Болотной и на проспекте Сахарова и на Тынисмяги… В этой ситуации герой оказывается в универсальном одиночестве, сравнимом с античной трагедией, он сталкивается лицом к лицу с бедой, которую не превозмочь, и хаос окружающего фарса отступает. Социальные темы, которые пронизывают роман, как параллельные измерения, призваны делать вымысел выпуклым, чтобы боль и горечь, которую испытывают мои герои в конце книги, отозвались в читателе троекратно, чтобы спусковой механизм трагедии выстрелил. Это достижимо только при помощи эффекта жизнеподобия. Мир книги должен быть похож на повседневный мир, чтобы вымышленные события и персонажи получили право на проживание в книге. Без этого никак. Именно затем персонажи, которых встречает и дотошно описывает мой герой-повествователь, говорят то, о чем обычно у нас говорят люди. Дабы усилить эффект правдоподобия, я вынужден был ввести эти темы, ибо они неизбежно всплывают чуть ли не на каждой кухне, за каждым столиком в кафе нет-нет да заговорят о законе о языке или о переносе памятника. Как же без этого, если обыватели об этом говорят? Именно по этой причине мне было трудно писать этот роман: приходилось отвоевывать у биоэнергетической паутины право на то, чтобы вырвать из нее кусок мира и описать его. Потому что люди барахтаются, как муха в клейстере, в навязанной средствами массовой информацией картине жизни, нас каждый день давят мнения окружающих людей (особенно публичных персон), нас сбивают с толку интерпретациями и толкованиями событий. Вырвать право на высказывание – наипервейшая задача автора. Для этого нужна смелость и внутренние соки жизни. Ну и конечно, очистить язык от окиси и накипи, это тоже.
Извините, но я задам вам, так сказать, неизбежный вопрос: не могли бы вы сказать, к какой литературе – русской или эстонской, или эстонской русской – вы относите роман «Горсть праха»? Какой это роман – русский, эстонский, европейский?
Некоторые критики в России до сих пор не могут решить: русский ли роман «Путешествие Ханумана на Лолланд»? Даже в частной со мной переписке не могут ничего по этому поводу сказать. Думаю, что, как и «Путешествие Ханумана на Лолланд», роман «Горсть праха», прежде всего, европейский роман. По многим причинам, и первейшая из них: поэма Томаса Стернза Элиота «Бесплодная земля», с героем которой мой протагонист находит в себе много общего (поэма звучит в нем, он над ней размышляет едва уловимыми образами, поэму можно вычитывать из романа, но это может сделать только очень пристальный читатель). Прежде всего потому, что он ощущает себя в похожей ситуации: закат европейской цивилизации, поломанные отношения, коммуникации, невозможность прижиться на ставшей ему чуждой родине, отсутствие связи с корнями и – как считает Андрей Аствацатуров , главная тема поэмы Элиота, – «смерть-в-жизни» (цитирую: «Герой «Бесплодной земли» утратил жизненные силы {поскольку утратил связь с корнями, связь с природой}, его бытие лишено смысла».), – все это настигло моего героя-повествователя.
При этом я считаю, что мой роман тесно связан не только с традицией европейского романа, но и с русской литературой, советской и пост-советской. Судите сами, мой повествователь упоминает Бунина, Набокова, Сашу Соколова, Достоевского, Тургенева, Вампилова, Петрушевскую; персонажи книги обсуждают не только фильмы Лукаса Мудиссона, но и российский фильм «Изображая жертву». Помимо этих примеров, думаю, что даже не самому искушенному читателю станет очевидно, что мой роман стилистически да и по духу своему вырастает из «Записок из подполья» Достоевского, чем-то мой герой-повествователь мне напоминает Печорина, а чем-то Вадима Масленникова («Роман с кокаином» М.Агеева-Леви). Между тем, в моем повествователе я узнаю и героя романов Кнута Гамсуна «Голод» и «Пан», в нем есть кое-что от Стивена Дедалуса Джойса. И неудивительно, потому что Джойс писал «Портрет художника в юности» под влиянием «Героя нашего времени», а Гамсун испытывал сильное влияние Достоевского. Русская и европейская литературы переплелись.
Если говорить об эстонском словесном творчестве, то тут я, пожалуй, нахожу только одно осязаемое звено (цитата из книги): «Теперь они думают, что что-то изменилось, думают, они вернут ее (родину), если под жопой будет Пежо, в зубах “Принс”, в одной руке гамбургер, в другой кока-кола; если бабушка будет шить стрэтч-джинсы!» (Nüüd nad arvavad, et miski on muutunud, arvavad, et nad saavad ta tagasi, kui perse all on Peugeot, hambus Prince, ühes käes hamburger, teises Coca-Cola; kui vanaema hakkab kuduma stretšpükse.)
Поэтому я думаю, что роман «Горсть праха» принадлежит скорее традиции русской литературы, чем эстонской, но это — европейский роман. Возможно, эмигрантский.
Как получилось, что вы стали писать? Я не спрашиваю – «как вы стали писателем?», а именно — как вышло, что вы решили писать?
В моем случае, письмо – это побочный эффект болезни под названием жизнь. Это часть моего восприятия (способ обработки чувственных данных, возможно). Полемика с Беккетом, который сказал, что коммуникация невозможна, так как средств для ее осуществления нет. Письмо вплетено в мои отношения с миром. Это мой способ выживать, оставаться трезвым, перебарывать фарс. Иначе воспринимать действительность я не могу. Письмо – мое противоядие, мое лекарство. Если б я не писал, я бы давно умер от отравления жизнью. Ею можно за минуту обожраться до смерти.
Так к чему вы пришли? Прав был Беккет?
Вы знаете, я – существо полифоническое. Так получилось. Видимо, с этим рождаются. Я могу порождать в себе персонажей. Наверное, мог стать актером, но свернул не в тот коридор. Например, для меня не так важно, что думаю я сам по поводу какого-нибудь высказывания или события, – гораздо важней успеть записать мнение, которое придумалось для какого-нибудь персонажа. Понимаете, внешний раздражитель сообщает толчок для путешествия внутрь себя. Иногда так и рождаются романы или большие фрагменты: из взвешивания разных мнений. Тут мое собственное меркнет в стереоскопической картинке. Ну, какая разница, что я думаю, когда рождается мир! Неужели я буду бить кулаком по рукописи и кричать: «Нет, мой герой не может сравнивать русского с мусульманином! Нет, ему не может быть стыдно за то, что он человек!». Это смешно. Способность творить образы, которые имеют свое личное отношение к происходящему, свою философию, идеологию, страсть и так далее – это гораздо увлекательней, нежели личный взгляд. Когда рождаются герои романа, себя следует усадить на самый последний ряд и молча внимательно следить за тем, что разворачивается на сцене воображения. Литература – это чудо. Как явление природы. Как вулкан или океан.